Марк Захаров: «Мой стартовый капитал был низок»
Художественный руководитель «Ленкома» считает, что Провидение довольно рано обратило на него внимание. Может быть, даже без всякого удовольствия, просто не было под рукой ничего лучшего. Ибо, заканчивая десятилетку, подавленный страшными рассказами матери (бывшей актрисы) о театре, будущий главный режиссер лучшего театра страны всерьез намеревался усилить своим присутствием Военно-инженерную академию и чуть было не угодил по досрочному комсомольскому призыву в военные летчики.– Марк Анатольевич, у вас в 25% крови намешаны еврейская и отчасти татарская кровь. В семидесяти пяти процентах – чистая славянская старомосковская основа. Кто были ваши предки?
– Дед по отцовской линии был поначалу революционером и сидел в Петропавловской крепости. Об этом мой отец писал Ворошилову, когда получил знаменитую 58-ю статью. Наверное, хотел, чтобы Ворошилов посоветовался о нем с Ежовым, а Ежов со Сталиным, который бы вызвал Буденного. Мой отец занимался журналистикой, и в их доме часто бывал дядюшка Гиляровский. В 1914 году мой дед ушел на фронт, где вместе со своими старшими сыновьями был убит. У деда был брат, который занимался исключительно сельским хозяйством в своем родовом имении в Тамбовской губернии, где я никогда не был. О чем жалею. Кому не хочется съездить в свое родовое имение?!
– Ваш собственный ХХ век начался 13 октября 1933 года в родильном доме у Грауэрмана на Арбате? Как вы относитесь к числу тринадцать, в частности, и к шуткам судьбы вообще?
– Однажды отец рассказал мне, как в неполные шестнадцать лет ему страстно захотелось участвовать в великих сражениях, охвативших нашу многострадальную планету на заре ХХ столетия. Когда в Воронеже появился генерал Шкуро, и последовали призывы к вступлению в ряды Добровольческой армии, отец, не задумываясь по малолетству, принял чрезвычайно легкомысленное решение вступить в нее. Он ринулся к сапожнику и заказал себе сапоги. Сапожник попросил зайти через три дня, но к исходу назначенного срока запил и сшил сапоги на два размера меньше. Вместо того, чтобы радоваться, отец горько плакал. Однако, к счастью для меня, моей жены, моей дочери, моих друзей и всех поклонников моих спектаклей, через несколько дней военно-революционная ситуация в стране резко изменилась к лучшему. В Воронеж вступила Конармия под командованием Семена Михайловича Буденного, куда можно было вступать в какой угодно обуви, в том числе и босиком. Отец не преминул воспользоваться этой счастливой возможностью.
После этого он успешно участвовал в героическом отражении третьего похода Антанты и в дырявых ботинках громил хорошо оснащенную армию Пилсудского, был ранен, болел тифом, не подозревая, что главная радость его ждет впереди. В 1931 году он встретил мою мать, которая согласилась родить ему сына осенью 1933 года. Но, несмотря на столь счастливый финал, меня ужаснула выдающаяся роль сапожника в обстоятельствах, предшествующих моему появлению на свет. Сшей он сапоги в трезвом состоянии, отец наверняка бы бесславно погиб…
– Вам довелось до войны вкусить радость бытия в огромной коммунальной квартире, где вы прожили с рождения до 21 года. Что запомнилось из довоенного детства?
– С 1933 года по 1941-й моя жизнь представлялась сплошным раем. У меня было несметное количество игрушек, веселых книг с картинками, подростковый велосипед, узкопленочный кинопроектор, высококалорийное, витаминизированное, надоевшее мне до смерти питание и другие блага. Все это было создано, в основном, усилиями моей бабки по материнской линии – Софьи Николаевны, урожденной Бардиной. Коммуналка, в которой мы с матерью жили, была населена очень добрыми людьми, которые постоянно ссорились (потому что там был один туалет на пять семей), но были вместе с тем бесконечно заботливы и внимательны друг к другу. Помимо ужаса коммунальной квартиры, который сейчас осознаю, (тогда-то я его не осознавал), было там еще и какое-то своеобразное братство, коллективизм. Была какая-то взаимная поддержка.
На Красной Пресне, где протекало мое детство, я увидел над Москвой первый дирижабль и с восторгом услышал по дребезжащему репродуктору веселые рассказы писателя Зощенко в исполнении артиста Хенкина и еще необыкновенные детские радиопередачи с волшебным голосом Бабановой.
Я отлично запомнил, как вместе с ребятней, переполнявшей довоенные московские дворы, я воспринял сообщение, переданное по радио в полдень 22 июня 1941 года. Я пережил почти потрясение, когда увидел это, испытанное мною тогда детское праздничное возбуждение в блистательном фильме Калатозова «Летят журавли».
Мне было очень интересно и потом, когда пронзительно завыли первые сирены воздушной тревоги и на московские крыши полетели фашистские зажигалки. Я совершенно не боялся грохота зениток и даже, отправляясь в эвакуацию в страшном октябре 1941 года, с восторгом погружался на пароход в речном порту затемненной Москвы. Мне было очень весело до тех пор, пока на удаляющемся причале не завыли собаки, оставленные хозяевами. Две овчарки бегали вдоль причала и жалобно выли, подняв морды, глядя на уплывающих людей, – вот здесь я впервые ощутил, что в мою жизнь пришла беда. Мы плыли в район Чистополя в Татарию вместе с эвакуируемым детским домом. Отплывали 13 октября – это был страшный день для столицы, сопровождающийся паникой в городе и исходом. Из Москвы бежали многие руководители и начальники. Было такое ощущение, что с часу на час в город войдут немцы. В эвакуации жили плохо.
– И в 1943 вы вернулись домой, в холодный и голодный город?
– Когда после смерти моей всемогущей бабки мы с матерью вдвоем вернулись с чемоданами в нашу квартиру, то она уже оказалась опечатанной, там стояли чужие вещи. И тогда одна из соседок, которая жила с мужем в четырнадцатиметровой комнате, открыла дверь и сказала: «Живите у меня». В сегодняшней ситуации не представляю, чтобы я кому-то из знакомых открыл дверь и предложил: «Поживи-ка ты теперь у меня». Случилось так, что на несколько месяцев в возрасте десяти лет я попал в детский дом. По возвращении из эвакуации у нас не было продовольственных карточек и вообще средств к существованию. Это был основательный стресс, я узнал многое из того, что не знал прежде, а главное – испытал там такое жуткое одиночество среди довольно враждебного и агрессивного окружения, что мне этих ощущений хватило на полжизни.
Но после вселения в возвращенную нам отапливаемую буржуйкой комнату, я стал сперва плохо учиться, но зато увлекся кукольным театром. Начал бегать в театр Образцова и заниматься в различных драмкружках. Правда, первая театральная бацилла залетела в меня много раньше, когда в семилетнем возрасте я был приведен матушкой во МХАТ на «Синюю птицу».
Я очень люблю свое голодное, но веселое до безумия послевоенное детство с голубями, высокой преступностью в перенаселенных московских дворах, с коньками, накрученными на валенки. Мы катались по улице Заморенова, цепляясь крючками за проезжающие автомобили. Ездили «тыриться» на стадион «Динамо», взирая на земных богов: Хомича, Боброва, Гринина, Леонтьева, Бескова. По многу раз смотрели американскую военного времени версию «Трех мушкетеров» и несметное количество трофейных фильмов. Помню, что Дина Дурбин в фильме «Секрет актрисы» вызывала особое волнение не только у меня, но и у всего класса мужской школы № 95. Помню также, как одно время, формируя этические нормы поведения среди краснопресненской шпаны, мечталось даже приобщиться к криминальным деяниям…
– Но вы ведь не сразу после школы отправились поступать в театральный?
– Побоялся. Я находился под сильным влиянием матери, бывшей актрисы, актерская судьба которой не сложилась. Мать велела мне стать инженером. Подал документы в Московский инженерно-строительный институт имени Куйбышева. Однако не добрал необходимого количества баллов на престижный факультет, после чего комиссия предложила мне зачислиться на другой – непрестижный: «Водоснабжение и канализация». Не понимая будущего значения факультета «Водоснабжение и канализация» как самого верного пути к поистине сумасшедшей денежной профессии, я очень огорчился.
Но мать неожиданно передумала, увидев вещий сон (я его и сейчас помню), и, рассказав о необыкновенных радостях актерской профессии, велела отнести документы в театральный вуз. И я выбрал Школу-студию МХАТа.
– Но учились, насколько я помню, в ГИТИСе?
– В Школе-студии МХАТа я прочел на предварительной консультации доценту Г. В. Кристи громким, но неокрепшим голосом мое любимое произведение – «Вересковый мед» Бернса в переводе Маршака. В конце, в том самом месте, когда шотландцы сбросили бедного карлика в пучину вод, у меня даже помнится, выступили слезы. Доцент Кристи долго раздумывал над этим обстоятельством, а потом решительно посоветовал воздержаться от дальнейшего чтения и подумать о другой профессии, справедливо рассудив, что загромождать экзамены неперспективными абитуриентами со стихами о сумасшедших, хотя и мужественных карликах не стоит, и я отправился жаловаться матери на судьбу. Вместе с ней мы стали разучивать вдвоем «Песню о купце Калашникове» М. Ю. Лермонтова с ее материнского голоса. Очевидно, она поставила чтение довольно грамотно: летом 1951 года я был зачислен на первый курс актерского факультета в ГИТИС.
– Были ли в вашей жизни моменты, которые вы воспринимали как катастрофу, но которые потом оборачивали во благо?
– Катастрофой был, главным образом, отъезд в город Пермь в 1955 году после окончания ГИТИСа, когда ни один столичный театр, кроме «Цирка на сцене», мною не заинтересовался. Я получил распределение в Пермь. Причем, в Москве оставалась будущая жена. Я был выброшен в совершенно новый, незнакомый мир. Но в Перми изменился мой характер: из пассивного человека я превратился в человека деятельного, работящего, энергичного. С точки зрения будущей профессии три года, проведенные в Перми, были крайне необходимым стимулирующим фактором. Я стал заниматься всем сразу: писать детские стихи для местного издательства, рисовать, печатать карикатуры для молодежной и областной газет, сотрудничать на радио, организовывать «капустники» и выпуски юмористической стенной газеты. Очевидно, я собирался с силами для какой-то другой жизни…
– Сегодня вы руководите одним из самых успешных театров в стране, в стенах которого проводите достаточно много времени. Но ведь у вас есть еще и свой собственный дом. А что такое ДОМ для вас по большому счету?
– Для меня дом – это, прежде всего, письменный стол. И много чистой бумаги. Во мне сидит какой-то графоманский импульс, который заставляет меня время от времени что-то писать. Отдыхать по настоящему не умею. Если пять дней ничего не делаю, то начинаю потихоньку сходить с ума. Иногда злюсь на себя за то, что слишком подробно читаю газеты, каждая статья кажется интересной (в «Известиях», например). Очень много времени на это уходит, а с течением времени отношение к нему меняется: оно становится более ценным.
– У вас четырехкомнатная квартира в знаменитом доме на Тверской…
– Мы получили эту квартиру в 1976 году стараниями заместителя директора нашего театра. Переехали из кооператива «Тишина» – на углу бывшей Малой Дмитровки и Садового кольца, где и сейчас живет много артистов. Сначала было ощущение, что эта квартира – огромная. Сейчас она таковой уже не кажется, но у нас очень уютно.
– Из ваших книг я поняла, что главный режиссер театра в какие-то моменты жизни дол-жен выступать как диктатор. А дома вы себя в этом качестве проявляете?
– Нет-нет. Я стараюсь себя не нагружать никакими диктаторскими полномочиями. И как уж складывается, так и складывается. Но иногда понимаешь, что надо съездить и привезти продуктов. Этим занимаюсь я. Хотя есть и приходящая домработница.
– Ваша супруга – актриса. Вы много лет – вместе. Наверное, легко жить с человеком, который говорит с вами на одном языке?
– Я очень многим обязан жене. Благодаря ей вернулся в Москву: она не потеряла прописку. Это она устроила меня руководителем драмкружка в Станкостроительный институт и поддержала, когда начал заниматься режиссурой. Когда же я ушел из Театра Миниатюр, где мы вместе работали (там были заработки побольше, чем в театре у артистов), она поддержала меня и в отношении работы в Студенческом театре МГУ, где платили совсем мало. Ну, а затем Нина сделала и вовсе героический поступок: после успеха «Доходного места» в театре Сатиры нас обоих пригласил к себе работать Андрей Александрович Гончаров в театр Маяковского. Причем, моя супруга обладала способностями и определенными данными для того, чтобы стать достаточно известной актрисой. Но в последний момент она сказала, что вдвоем к Гончарову идти нельзя. У Андрея Александровича – замечательного режиссера и человека – характер был сложный. Она побоялась стать «заложницей» в этой истории. Это было очень мудрое женское решение. Ну, а уж в «Ленкоме» я нашел в себе силы отказаться от совместной работы, объяснив, что буду очень связан. Но зато это облегчило судьбу моей дочери. Когда Саша показывалась в «Ленкоме», и худсовет стал обсуждать кандидатуры молодых артистов, то Елена Алексеевна Фадеева неожиданно сказала: «Что мы ее-то обсуждаем? Человек свою жену в театр не взял! Как же мы можем дочь-то не взять?» Как-то она очень смешно это сказала, и ее женская логика на всех подействовала.
– Стиль вашего дома и вашего кабинета в театре тяготеют к модерну ХХ века… Это ваш любимый стиль?
– Пожалуй, хотя целиком квартиру таким образом обставить было сложно и дорого. Но какие-то отдельные предметы интерьера мы уже давно начали покупать, когда в антикварных магазинах все это было еще дешевым. Позже появилась возможность купить что-то подороже, что-то реставрировать. Так что в отношении архитектурного стиля театр и дом действительно перекликаются между собой.
– Предметы меблировки выбираете вы или супруга?
– Вместе, конечно. Что же я буду лишать жену такой радости? Какие-то расхождения во вкусах все равно есть, но незначительные. А потом я сейчас пришел к важному для себя открытию во взаимоотношениях с супругой: сама покупка и процесс приобретения дороже покупаемой вещи. И если супруга покупает себе какое-нибудь платье за границей, допустим в Германии, то даже если мне оно не очень нравится, и я знаю, что она это никогда не наденет, то я понимаю, что сам процесс покупки – это положительная эмоция, которую я должен ей подарить. Близким обязательно нужно делать подарки!